— Спорить больше не о чем! — решительно сказала она.
Кадырбай замолчал и задумался. После долгого размышления он обратился к Абаю:
— Ты высоко поднялся, сын мой! Истина говорит твоими устами. Твои стремления и цели всколыхнули и мою душу. Да, ты прав: у каждого века свои требования! И ты говоришь языком своего века и мыслишь за будущие поколения… Но вот вопрос: к кому идти? С кого брать пример? Не направила бы жизнь на ложный путь.
И Кадырбай замолчал. Опытный, видевший жизнь старик сопротивлялся долго. Он взвесил и продумал все — и только тогда согласился.
Следующие два дня прошли без споров. Абай превратился в любознательного слушателя и расспрашивал Кадырбая об акынах, с которыми тому приходилось встречаться в жизни.
Старик сразу почувствовал себя легко и уверенно, точно твердо ступил на знакомую дорогу. Он воодушевился и время от времени исполнял различные песни. Если какое-нибудь место выпадало у него из памяти, он поворачивался к дочери. Куандык тут же быстро подсказывала отцу забытые им строки. Она помнила наизусть и айтысы, и состязания в красноречии, и «песни печали».
Кадырбай часто вспоминал Садака; в юности Садак был его любимым акыном.
— Его знания не имели границ. Он видел все, испытал все. Нам не познать и не запомнить тысячной доли того, что сказано им. Великий, светлый дух почил на нем, — говорил старик.
Абай стал расспрашивать Кадырбая о его состязании с Садаком, известным всем под именем «айтыса Садака с мальчиком»; Абай хорошо знал, что этим «мальчиком» как раз и был Кадырбай. Но старый акын не захотел рассказывать подробно.
В Кадырбае чувствовался настоящий человек: честолюбие ему чуждо, хвастовство не свойственно его душе. Такими же были и акыны Садак, Барлас, Шумек, о которых он вспоминал с глубоким волнением. Он заговорил о поэзии, о великом божественном даре, и об акынах, носителях этого дара, в благородных песнях которых — нетленный знак веков, вся печаль, все надежды, вся жизнь народа.
— Когда я прислушиваюсь к голосу кюев, я чувствую, как одно горе переливается в другое. Послушай, как изливается в звуках омраченная душа… Вчера, сын мой, ты сказал великую истину: ни один человек, покидая этот мир, не был доволен своей жизнью, все унесли с собой несбывшиеся надежды… Века донесли до нас множество песен — и в каждой из них звучит один и тот же голос. Это не голос беспечного веселья и бездумной радости. Это — печаль. Это — тоска, навеянная жизнью… Вспомни древнего Асанкайгы, подумай и о недавнем «джуте последнего снега»… И в наши дни акыны тоже проливают слезы в своих песнях… Слишком мало лиц, озаренных улыбкой счастья, встречается им на пути. Все поют об урагане жизни, сметающем юрты. И это недаром. Сам же ты говорил о беспомощности народа! Не радость и счастье, которых так мало в его жизни, а печаль и горе, сопутствующие ему, — вот что рождает песни наших акынов…
Так Кадырбай коснулся узла, который не развязать. И в дальнейшей беседе их уже не чувствовалось разницы лет: они говорили и думали об одном. Только теперь вполне раскрылась перед Абаем душа старого акына.
В ранней юности одним из любимых акынов Абая был Барлас, потом он узнал Шоже, видел и слышал Балта-акына. Сейчас, после долгой беседы, он сравнивал с ними Кадырбая. Седой акын, проницательный, чуткий, полный глубоких мыслей, широко смотревший на жизнь, походил на них, хотя и отличался чем-то своим. Но в самом главном, в самом сокровенном — они сходились, и все они казались ему вершинами в цепи гор, тянущейся из смутной дали веков.
Душевная красота старика покорила Абая. Он полюбил его, как родного отца. Но это был отец, не похожий на других. Он не станет учить: «Паси скот, сберегай его! Наживайся! Расти мое потомство, будь чужим для других!» Он — отец всего разумного. Свет и благо — вот его путь и завет.
День за днем проходил в сердечной беседе. Абай ни на минуту не расставался со старым акыном. Но все остальные — Асылбек, Ербол, Куандык и Карашаш — думали о другом. «Пойдем в Молодую юрту, повеселимся!» — звали они Абая. Кадырбай и сам решил отпустить молодежь.
На четвертый день вечером он взял в руки домбру и обратился к ним:
— Любимые мои, вот я поговорил с вами — и душе моей стало легче. Но мы, старики, подобны верблюду, залегшему на потухшем пепелище, или старой бабушке, что твердит одни и те же песни старческой грусти. Долго ли вам слушать ее бесконечный напев? Ваши стремления, ваше будущее перед вами. А наш стяг свернулся и поник. Ему уже не венчать вершину, и он вам не пример!.. Предгорья и подъем, ведущие в вышину, — у вас впереди. Идите к ним не отступая! Гоните уныние! Веселитесь, резвитесь, ищите неизведанного, не отвращайте лица от ожидающих вас вершин!
Старик несколько мгновений сидел молча.
— Ну, идите, веселитесь!.. Я провожу вас моей хилой песней… — И Кадырбай заиграл на своей домбре.
Молодежь замерла: мастерская игра покорила всех. Потом Кадырбай запел. Его голос, уже слабый, но сохранивший все краски, данные ему природой, проникал в душу, — в молодости седой акын несомненно был непревзойденным певцом. И в этом напеве тоже жила древняя печаль.
Слова песни были заветом отца: «Дочь родная моя, драгоценный брат мой, будьте достойными… Оставьте память по себе… Пусть поверженный жизнью народ, теснящиеся вокруг тебя братья, малые дети — пусть все видят в тебе защиту от непогоды… Будьте для них могучим тенистым деревом…»
В дымке сумерек голос его звучал проникновенно. Особенно поразил Абая припев, сочиненный Кадырбаем много лет назад. В нем одном раскрылись все сокровища сердца акына. Припев этот прокатывался по песне, как вновь набегающая волна: «Народ мой!.. О народ мой!» Один он все сказал о Кадырбае.