Неожиданная грубость Оспана, обидевшая мальчика, задела и Абая. Все его радостное возбуждение как рукой сняло. Попрощавшись с Шаке, который начал кормить сокола, Абай круто повернул коня и погнал его в Акшокы. Но Оспан вскоре нагнал брата. Абай хмуро посмотрел на него и раздраженно спросил:
— Чего ты взъелся? Зачем так распускаешь себя при детях? Неужели и в тебе зависть сидит? Кто ты — мужчина или кундес? Отвечай сейчас же!
Оспан весь день держал себя с Абаем как равный. Но гневный тон старшего брата изменил отношения. Он виновато взглянул на Абая и негромко ответил:
— Ты прав… Зря я вспылил, не надо было путать сюда детей… Но есть причина, почему я возмущаюсь, об этом-то я и собираюсь с самого утра поговорить с тобой… Все эти дни я кровью истекаю, умереть готов… До позора мы, дети Кунанбая, дожили…
— Какой позор, о чем ты говоришь? — перебил Абай, останавливая коня.
Он весь потемнел и впился глазами в Оспана. При мысли о новом несчастье он невольно задрожал.
Теперь и Оспан в упор посмотрел на Абая. Брови его сошлись, в больших и выразительных глазах, освещенных солнцем, мелькали красноватые злобные огоньки. Он заговорил негромко, но весь кипя:
— Нурганым — вот кто нас позорит. В доме отца третий день живет дорогой гость этой токал — Базаралы. Он оскверняет ложе нашего отца. Вот оно, мое горе. Я знал об этом давно и молчал. Но больше скрывать от тебя не могу. Мне не с кем делиться, кроме тебя. Я все сказал. — Он помолчал и вдруг закончил с новой вспышкой ярости: — Нынче же ночью, пока отец сидит в траурной юрте, я их обоих на ее же шанраке повешу!
— Замолчи! — задыхаясь, крикнул Абай.
Ему показалось, что его смертельно ранили в грудь. Дыхание останавливалось, ноги дрожали в стременах, не находя опоры, гнев комком стал в горле.
— Разве так думают о чести? Это тупость и невежество! И как у тебя язык повернулся? Я тебя самого на том же шанраке повешу! Отцу до могилы ближе, чем до очага в юрте, а ты хочешь его голым в гроб уложить? Осрамить на весь мир, псам на съедение бросить?.. Вот мое слово: замыкаю тебе рот, надеваю на руки путы!..
Он вытянул коня камчой и один помчался в Акшокы. Солнце садилось. Весь край неба залился багрянцем. Абай гнал и гнал коня. В сердце его бушевала буря.
Его возмущала и Нурганым, забывшая совесть, и Оспан, готовый выдать позор отца, и Базаралы… Базаралы! Единственный, кого Абай ценил так высоко, кого так выделял из всех!.. Сейчас он стал для Абая совсем чужим… Давно Абай не ощущал в сердце такого бешеного урагана чувств. Обида, гнев, жалость, стыд, горечь обмана и вероломства — беспощадные, надрывавшие душу чувства мчались вместе с ним, и каждое было острее лезвия бритвы… Он не знал, что думать, что делать, на что решиться…
И вдруг он вспомнил о прочитанной утром книге… Дубровский!.. Перед ним сразу же всплыли распри, переходящие от отцов к детям, вражда, терзающая его род из поколения в поколение: Кунанбай и Божей… Такежан и брат Базаралы — Балагаз… Другой его брат Оралбай… Несчастная Коримбала… Он вспомнил всех близких Базаралы, непрерывно терпевших обиды от родичей Кунанбая, и тут же перед ним возник умирающий старик Дубровский, сломленный насилием Троекурова… А Владимир? Ведь и он был в пламени вражды, но нашел исцеление в любви к Маше… Так ли виноват Базаралы?.. Впервые для Абая правда искусства слилась с жестокой правдой жизни.
События, казалось, требовали действий, отдавали сердцу приказ чести, настойчиво твердили: «Найди выход, укажи путь!» Ударами плети он гнал своего иноходца, который мчался все быстрее. Вместе с конем он как будто гнал и свои мысли, но как только он вспоминал Кунанбая, Нурганым и Базаралы, перед ним сразу же появлялись Троекуров, Владимир и Маша — и мысли не находили выхода…
Абай подъехал к своему аулу в глубокие сумерки. Кругом было тихо, никто не выбежал навстречу. Детей не было, рабочие с постройки и соседи тоже уехали к Корыку навестить прикочевавших родичей. Абай шагом подъехал к своей юрте, сошел с коня, сам привязал его и уже хотел было войти в юрту, как вдруг услышал оттуда тихую песню. Звук голоса тянулся, словно ровная и тонкая шелковая нить. Точно боясь оборвать ее, Абай осторожно опустился на траву и сел возле самой двери. В юрте не заметили его, и пение продолжалось. Только Злиха, сидевшая у очага возле юрты, увидела его и поспешно подошла к нему, но Абай сказал ей шепотом:
— Не мешай… Айгерим поет хорошую песню, не входи в юрту… Послушаем отсюда…
— Там нет света, я зажгу огонь, — прошептала Злиха.
Но Абай снова остановил ее:
— Не надо. Песня оборвется.
Злиха, понимающе улыбнувшись, молча вернулась к очагу.
Абай снял тымак, расстегнул под чапаном рубашку, подставив грудь легкому вечернему ветерку, и стал прислушиваться к тихой песне. Оставшись одна, Айгерим воспользовалась неожиданным уединением и пела у постели своего первенца Тураша. Ребенок что-то лепетал, потом затих — то ли слушая песню, то ли уснув.
Айгерим пела нежную грустную песню «Карагоз», одну из песен Биржана. Высокий, чистый голос трогательно звучал в вечерней тишине. Айгерим пела вполголоса, и от этого песня казалась еще нежнее и задушевнее.
Черноглазая красавица моя
Остается там, далеко…
Если ей без меня легко,
Что скажу, безутешный, я?
Этот припев звучал у Айгерим особенно нежно. Отдельные строчки песни она пела нынче по-своему, изменяя напев, и Абай понял, что в эти новые звуки она вкладывала все чувства, переполнявшие ее сердце. Казалось, в этот вечерний час молитв и пожеланий она, как верный друг, соединяла в песне и свою печаль, и горесть Абая.