На другое утро Абай постучался в двери домика на берегу Иртыша, ставшего для него подлинной школой. За дверью послышалась недовольная воркотня, и старуха Домна приоткрыла дверь, продолжая браниться, но, увидев Абая, широко ее распахнула.
— А, это ты, Абрагим, заходи, заходи, ждет тебя твой приятель! — сказала она и тут же разразилась негодующей бранью: — А я-то думала, опять этот старый пес явился! Вот ведь пристал, никак не отвяжется, до смерти надоел… «Твой, говорит, барин — сицилист… Ты мне скажи — кто к нему ходит, куда он сам ходит?..» Все ему надо знать — и что ест и что пьет… Проходу не дает, так и лезет в душу, так и вынюхивает…
Абай, снимая в передней верхнюю одежду, прислушивался, посмеиваясь, но с большим вниманием. Он знал, о ком шла речь. Это был околоточный надзиратель Силантьев. Видимо, ему поручили слежку за Михайловым, и он уже больше месяца мучил Домну. Но и Михайлову был известен каждый шаг околоточного, и он всегда с интересом выслушивал жалобы старухи.
И сейчас он, выйдя в прихожую к Абаю я поздоровавшись с ним, с улыбкой взглянул на негодующую Домну. Абай сочувственно спросил ее:
— Видно, и нынче вас Силантьев рассердил, Домнушка? Опять встретились?
— А то как же! Он еще Сидориху подбил, соседку. Пришла я на реку белье полоскать, а она и давай меня расспрашивать… Думаешь, они только про Евгения Петровича спрашивают? И про тебя пытают: «Чего это киргиз к вам повадился, может, твой сицилист и киргизов сбивает?..»
Домна ушла на кухню. Михайлов нахмурился и некоторое время молча ходил взад-вперед по комнате, видимо обеспокоенный рассказом старушки. Потом он присел рядом с Абаем на диван с обычным спокойным видом. Абай задал наконец занимавший его вопрос:
— Я все хотел спросить вас, Евгений Петрович… не знаю, могу ли я спрашивать об этом?.. За что вы пошли в ссылку?
Михайлов ответил очень коротко. В университете он увлекся идеями Чернышевского, вошел в кружок Шелгунова, мужа своей старшей сестры, и начал кое-что делать. Арестовали его во время студенческой демонстрации, которую он организовал вместе с друзьями, требуя смещения профессоров-мракобесов. Дело кончилось ссылкой в Петрозаводск. Через год группа ссыльных по совету петербургских товарищей написала прошение на высочайшее имя с просьбой о смягчении наказания. Но вместо этого их группу выслали из Петрозаводска в Сибирь. Причину этого Михайлов узнал уже здесь от Лосовского, которому губернатор рассказал, что произошло. Оказалось, царь, прочитав первую страницу, сказал: «Такие молодые! Вряд ли они испорчены вконец… Сидят больше года, пожалуй, можно вернуть, одумались…» Но, к несчастью, на последней странице очутилась клякса, правда, тщательно вылизанная одним из просителей. Она и решила дело: в глазах царя клякса была символом протеста, издевательством, знаком пренебрежения, — и он отшвырнул бумагу, резко сказав: «Ни в коем случае не возвращать, пусть прокатятся подальше!» И на голову Михайлова и его друзей свалилась еще большая кара…
Рассказывая об этом, Михайлов говорил спокойно, с большим юмором, но тут же добавил то, что, видимо, тяготило его всю жизнь:
— Здесь меня полиция считает опасным злоумышленником — не то я новое цареубийство затеваю, не то подкоп под губернаторский дом веду… А что могу я делать? Вот кабы не скосили меня под корень молодым, может быть, я и сумел бы сделать что-нибудь стоящее. Эх, Ибрагим Кунанбаевич! Вот вы считаете меня каким-то вожаком общественной мысли, революционной борьбы… Преувеличиваете вы из дружбы ко мне, а на самом деле — я рядовой, да еще и отставной…
Абай, выслушав, задумчиво сказал:
— Я понимаю, что вы и страдаете и мучаетесь… Но какой счастливый ваш народ, ваше общество! Я вижу, как расступается перед ним ночная тьма… Рассвет близок…
— Почему вы так думаете?
— Как же может быть несчастен народ, у которого заступников больше, чем обидчиков? Если у тех, кто борется за народ, такие рядовые, как вы, Евгений Петрович, что же будет, когда они расправят крылья? Один из вас убил царя — а если встанут все вместе?.. Тогда наступит истинное счастье народа-страдальца!.. Вот я и говорю, что русский народ — счастливый народ…
И, помолчав, Абай добавил:
— Несчастный народ, горемычный народ — это не русские, а мы, казахи… Нас накрыли толстым войлоком, вот мы и лежим в темноте…
Абай и до этого часто делился с Михайловым мыслями о судьбах своего народа. Сегодня он убедился, что друг его много думал об этом: Михайлов стал как бы подводить итоги всем прошлым беседам.
Он заговорил о том, что русские принесли в степь и добро и зло. Зло видно всем, его трудно не заметить, а добро видит не всякий, его трудно распознать. Зло — это здешние власти и чиновники: они глухи, тупы, не знают и не понимают ничего, думают только о чинах и взятках. Добро — это русская культура. Но она для нынешнего казаха — еще тайна, загадка, в каждом русском он видит только грубую силу, вроде Силантьева или Тентек-ояза. Но Абай уже может разбираться в этом, он должен понимать то, что для других скрыто. Русский народ — богатейшая сокровищница. Русские обладают наукой, с которой считается весь мир, у русских есть мыслители, заставившие весь мир признать величие русской культуры. Что знают об этом казахи? Все это так далеко от них, так чуждо… И все же казахский народ начинает понемногу просыпаться, пусть с трудом, пусть поодиночке, — и такие люди, как Абай, уже могут черпать из русской сокровищницы ее огромные богатства… Казахскому народу открыт путь, которым идет всякая пробуждающаяся человеческая мысль — просвещение.